Потомок Мак-Коя и нелюбовь к жизни

На днях, читая воспоминания А.Н. Бенуа, нашел такое высказывание:

Забавный анекдот рассказал Тихонов… — как Ленин в Стокгольме попросил их общего приятеля свести его в музей, «но так, чтоб товарищи не узнали». Вообще же, для Ленина искусство есть нечто чужое и для социалиста скорее ненужное, а то и запретное — как всякая роскошь. И вот это мне, скорее, нравится. Лучше всего не касаться искусства, нежели представляться, будто благоволишь ему.

Александр Николаевич здесь, возможно, немного перестраховывается на случай, если его дневники попали бы в руки большевиков раньше, чем следовало, однако он, подобно мальчику из сказки Андерсена, выдает всеми видимый, но стыдливо обойденный вниманием специалистов по марксизму-ленинизму секрет: «А король-то голый!»

В самом деле, что это за вождь мирового пролетариата, уровень художественного развития которого чуть выше, чем у самого пролетариата, и даже ниже, чем у наиболее продвинутых представителей рабочего класса, таких, как Горький или Шаляпин? Чему такой вождь, замахнувшийся на построение «более лучшего» по сравнению с капитализмом общества, может научить?

Большевики, конечно, скажут, что от эстетического багажа «старого мира» нужно хорошенько отречься, отряхнуть, так сказать, его прах с наших ног. Однако когда революционеры от искусства показали жителям советской России, как они видят обновленные театр, живопись, литературу, от их экстравагантных произведений отшатнулись все, включая и самого Ленина. Как не уговаривал его Луначарский проникнуться духом авангарда, наследие «проклятого царизма» в области литературы и искусства выглядело как-то поприличней.

Вот какими анкетами отреагировали обычные солдаты и рабочие, посмотревшие в 1921 году революционный спектакль Вс. Мейерхольда по пьесе Э. Верхарна «Зори»:

«Слишком видна агитация — даже для малолетних. Получается не спектакль, а одна агитация, которую приходится довольно часто слышать, а хотелось бы развлечь себя, отдохнуть душевно от утомительной работы»… «мне понравилось как коммунисту, что театр может служить агитационным пунктом. Но если мы будем искать в театре искусство, то, к сожалению, искусство здесь отсутствует. Мы видим здесь, как красивое топчут ногами. Пора опомниться»… «Спектакль не понравился — чересчур балаган».

«…зритель хотел «красоты» и «переживания» актера; зритель хотел «правдоподобия», — всего того, что Мейерхольд с соратниками относили к буржуазным театральным формам и старой эстетике», — пишет современный исследователь. Делать скидок на «незрелость масс» не стали, театр закрыли.

В общем, авангарду политическому пришлось снижать градус авангарда художественного до дореволюционного уровня, и даже ниже. Вместо внедрения нового революционного искусства решили хорошенько «прополоть» старое:

Было предложено ввести четыре категории-литеры: А – разрешение на постановку повсеместно; Б означала, что произведение вполне идеологически выдержано и допускается для повсеместного показа, литера затрагивала вопросы постановки классических пьес; В – «произведение не вполне идеологически выдержано, но не настолько, чтобы его следовало запрещать», этой буквой маркировались пьесы развлекательного характера, что требовало предварительного ознакомления с планом постановки; Г – произведение идеологически выдержано и рекомендовано к постановке, это так называемые пьесы-агитки. Некоторые оперетты и музыкальные спектакли допускались Главрепеткомом только в специальной переделке или обработке. В результате в 1929 г. под запрет попали практически все комедии и водевили.

Под запрет попали пьесы как неизвестных драматургов, так и известных писателей – А. Аверченко, Л. Андреева, М. Булгакова, З. Гиппиус, Д. Мережковского и многих других. Произведения, например, Ф. Достоевского и Е. Замятина были обозначены литерами Б и В. Буквой А были отмечены работы А. Грибоедова, А. Островского, М. Горького, К. Гольдони, Ж.-Б Мольера, В. Гюго. Из современных советских авторов высокой оценки Главрепеткома удостоены К. Тренев, Ф. Гладков, Вс. Иванов, Б. Лавренев.

Того же А.Н. Бенуа, решившего сотрудничать с большевиками во имя спасения культурного наследия и бывавшего в связи с этим на правительственных заседаниях, огорчали эти запретительные тенденции, по сравнению с которыми даже царская цензура выглядела либеральной:

<обнаруживаются> попутно государственно-деспотические инстинкты новых владык. С одной стороны, говорят жалостливые слова о книжном голоде, с другой — предпринимаются такие шаги, которые неминуемо должны принести тяжелый ущерб русской книге. Издание классиков монополизируется государством, и на первых порах это выразится в печатании с готовых конфискованных матриц; если же частная инициатива тоже пожелала бы издать Пушкина или Тургенева, то пришлось бы представить смету на утверждение и разрешение правительства (как мы далеко ушли от либерального Цензурного комитета!), и последнее должно заняться вопросом, нет ли под этим «какой-либо эксплуатации».


Вряд ли такая реакционная ситуация могла возникнуть, если бы Ленин в эмиграции, т.е. в комфортных условиях, а не на лесоповале, вблизи лучших европейских библиотек почитывал бы не только политические памфлеты, но и художественную литературу. Тогда, глядишь, и Достоевский был бы не «архискверным», и Лев Толстой чем-то большим, чем «зеркало русской революции». Хоть и писал Ильич, что «коммунистом можешь стать лишь когда обогатишь память свою знанием всех тех богатств, которые выработало человечество», сам он в таком обогащении не слишком преуспел, а если и преуспел, то как-то очень избирательно, клочками. В его огромном собрании сочинений бесполезно искать цитаты из художественных произведений. Разве что мнения Белинского с Чернышевским к месту и не к месту понатыканы, да что-нибудь ругательное, чтобы оппонентов по стене размазывать. Сталин, кажется, и то больше интересовался литературой, музыкой и живописью.

Как ни крути, эстетические предпочтения первого советского вождя находились на уровне 14-летнего подростка. «Аапассионату» он любил слушать во времена, когда следовало бы интересоваться музыкой хотя бы Рахманинова, у которого не сложно найти что-нибудь вполне сопоставимое с вышеупомянутым произведением Бетховена по производимому эмоциональному впечатлению (Второй фортепьянный концерт, например). С литературой не лучше. Как говорится в одном анекдоте, «у меня есть две книжки: большая и синяя». Так и у Ильича. В конце жизни, наряду с «Апассионатой», любил он слушать «аудиокниги» в исполнении Н.К. Крупской. Почему-то история сохранила всего два его литературных впечатления, оба от рассказов Джека Лондона. Один — «Любовь к жизни» — Ленину очень понравился. Но вот «следующий рассказ, — говорит Н.К. Крупская, — попал совершенно другого типа — пропитанный буржуазной моралью: какой-то капитан обещал владельцу корабля, нагруженного хлебом, выгодно сбыть его; он жертвует жизнью, чтобы только сдержать свое слово. Засмеялся Ильич и махнул рукой». Автор текста, где об этом написано, продолжает:

Не понравившийся Ленину рассказ - «Потомок Мак-Коя», один из цикла «Сказок южных морей» (1911), впервые был опубликован в 1909 году. Реакция Владимира Ильича на новеллы Джека Лондона верно подчеркивает противоречивость, неравноценность творческого наследия писателя.

На Лондона сильное воздействие оказали социальные условия США, всеобщая погоня за долларом и реакционная идеология.

Лондон тяготел к марксизму, но ему не удалось стать подлинным марксистом. Отдаваясь в лучшие годы жизни со всей страстью своей юной души делу победы социализма, он недооценивал решающей роли масс, народа в революции.

Похоже, что это написано в доинтернетные времена, когда для того, чтобы проверить слова «прохвессора» нужно было раздобыть 7-томник Джека Лондона (такой был далеко не в каждой семье) или идти в библиотеку. Мы же живем в эпоху Интернета. Скачать нужное произведение в наши дни — дело считанных секунд, плюс час на чтение. Проверим, где спряталась «буржуазная мораль»?


Прежде всего — пара абзацев о рассказе «Любовь к жизни». Почему так мало? Потому что для его понимания действительно достаточно мозгов 14-летнего подростка. Достаточно было бы и 12-летних, если бы не несколько уж очень откровенных сцен насилия. Здесь не нужно знать ни исторических, ни географических фактов (разве что то, что на Аляске холодно). Суть проста: главный герой ползет по тундре в сотнях километров от человеческого жилья. Он отмораживает себе все, что можно, жрет все, что движется и не движется, голыми руками убивает волка, совершенно теряет человеческий облик, но дотягивает-таки до побережья, где его спасает случайно проходивший корабль. Попав в культурную среду, путешественник постепенно приходит в себя, но еще долго прячет под матрасом хлебные корки. Сюжет бесхитростный, но это не мешает восхититься писательским даром Джека Лондона.

«Любовь к жизни» — яркое проявление модного на рубеже XIX-XX вв. индивидуализма, произведение, модно сказать, ницшеанского, ибсеновского пошиба. Джек Лондон, искренне интересовавшийся такими современными ему идеологическими веяниями, большой молодец, а вот Ленин, которому этот рассказ понравился, не молодец. Сюжет составляет как раз то, против чего марксисту следовало бы протестовать. Почему герой «отбился от коллектива» и оказался в тундре один? Почему вместе с товарищем (в начале рассказа, вроде, еще кто-то полз) они не предприняли совместных усилий для спасения? Почему главный герой не помог погибающему? Почему полз в неизвестном направлении, а не собрался с волей и, применив знания, разум, не сориентировался на местности? В общем, рассказ «Любовь к жизни» — вполне себе «зверский». У Джека Лондона подобных полно, и он как писатель вполне мог себе такое позволить. А вот социалисту такое чтиво никак не пристало считать близким по духу.

Итак, дань первому рассказу отдана, перейдем к анализу второго, который называется «Потомок Мак-Коя». Что за Мак-Кой такой и чем его потомок может быть интересен читателю? Вот тут, батенька, на инстинктах далеко не уедешь, тут историю знать надо. Мак-Кой — один из моряков, устроивших мятеж на судне «Баунти», известном нам прежде всего по одноименной шоколадке. Уже интересно, но подробности ниже, а пока займемся сутью сюжета.

Неподалеку от малонаселенного острова где-то в океане, в суточной доступности от Сан-Франциско терпит бедствие торговая шхуна. Она перевозит полный трюм зерна, а зерно имеет свойство загораться изнутри. Я это знаю хорошо по собственному опыту. В пору техникумовской юности нашу группу на несколько недель отправили однажды, как тогда водилось, на уборку урожая в некий дальний колхоз. Одной из работ, которые мы выполняли, была погрузка зерна. Нужно было набрасывать его на транспортерную ленту деревянными лопатами. Работа чередовалась с довольно длительными простоями. Так вот, одно из самых незабываемых тогдашних впечатлений — растянуться на отдых на куче зерна, а она теплая, хотя на дворе октябрь. И не просто теплая. Если сунуть руку вглубь, температура там такая, что долго не продержишь: внутри кучи какие-то бактерии интенсивно вырабатывают тепло. Вот тогда я и узнал от местных, что зерно иногда и загорается, если его непрестанно не шевелить.

Итак, шхуна везет тлеющее зерно. Это еще не пожар, но в трюм уже не войти из-за дыма. Команда изо всех сил законопачивает щели в палубе, чтобы затруднить доступ кислорода к опасному грузу, но все понимают, что возгорание - вопрос нескольких часов. На товар им уже давно наплевать, его не спасти. Да и корабль, похоже, тоже. Моряки хотят причалить к острову, чтобы хотя бы самим уцелеть. Так что с версией Н.К. Крупской о том, что Ленину этот рассказ не понравился из-за описанного там «шкурного интереса» прощаемся сразу.

Здесь я бы еще добавил, что каждый, кому небезразлична история России, не может пройти спокойно мимо сюжета, где речь идет о транспортировке зерна. Зерно — это тогдашняя нефть, основополагающий продукт российского экспорта. Мелькает даже мысль: а не от нас ли везут? Ленину же это обстоятельство не показалось интересным, хотя он происходил из семьи землевладельцев, и деньги, которые присылали ему в ссылку и эмиграцию, бывали выручены именно от продажи зерна. К сожалению, помещика из господина Ульянова не получилось. Предоставив бодание с крестьянами и купцами Марии Александровне, он предпочел заняться более интересными делами.

Но вернемся к рассказу Джека Лондона, с самого начала подкупающего знанием географических, экономических и технических деталей, а также, конечно же, человеческих отношений. Самое время к ним перейти.

Островом, близ которого все это происходит, управляет пожилой, бывалый человек. Он занимает официально должности судьи и губернатора, но, поскольку его «подданные» немногочисленны, а до ближайшего крупного города несколько дней пути, одевается как простой фермер. Увидев с берега злополучную шхуну, он на простой пироге подплывет к ней и оказывается на борту. Капитан поначалу отказывается признать в этом мужлане представителя власти, но потом понимает, что так оно и есть. Мак-Кой (так зовут губернатора) видит, что дело плохо, но, к сожалению, помочь не может: остров скалистый, не имеет удобных бухт, при попытке причалить шхуна неминуемо разобьется. Вместо этого он советует капитану проплыть еще миль 300 к ближайшему острову, где есть удобная лагуна.

Капитан, конечно, в ярости от такого совета, он и так уже много времени потерял из-за непогоды, но, попробовав высадиться на остров, приходит к выводу, что Мак-Кой прав, надо искать другое место. Команда на грани бунта, но и она вынуждена согласиться. Мак-Кой же, человек очень спокойный и хорошо ориентирующийся в местных водах, соглашается быть проводником. Только, ему, мол, как губернатору надо на пару часов заскочить домой, оставить распоряжения на время своего отсутствия. К тому же он обещает привезти с острова воду и продовольствие. Капитан нехотя соглашается на эту трехчасовую задержку.

Мак-Кой не обманул: к шхуне вскоре причалила пара лодок с сушеными бананами и моряки двинулись на дымящемся судне дальше по не слишком удобному для плаванья архипелагу. Однако плавать им пришлось не несколько часов, а несколько суток. То непредсказуемые течения, то штормовые ветра, непонятно откуда взявшиеся в это время года, то неблагоприятные береговые линии не давали пристать к суше. Палуба нагрелась так, что уже жгла ступни. Юнга впал в истерику, матросы были на грани бунта, капитан временами терял самообладание, и только Мак-Кой оставался неизменно рассудительным и доброжелательным, приводя всех в чувство своими простыми и ясными доводами. Под конец даже капитан признал его за старшего и стал выполнять его команды.

Закончилось все более-менее благополучно: шхуна вписалась в подходящую лагуну в тот момент, когда огонь в носовой части уже вырвался наружу и начал пожирать паруса. Буквально из под дождя пылающих обломков Мак-Кой и капитан последними спрыгнули в шлюпку и поплыли к берегу, оставив шхуну красиво догорать на виду у изумленных туземцев.

Вот такой рассказ. По-моему, коммунисту, социалисту, стороннику коллективизма он должен понравиться гораздо больше, чем животная «Любовь к жизни». Ведь именно в «Потомке Мак-Коя» речь идет о взаимовыручке, самообладании, победе разума над эмоциями. Но нет, Ленину это произведение чем-то не угодило, и… я даже знаю чем.


Здесь самое время вспомнить о том, что заглавный герой рассказа — потомок мятежника Мак-Коя, угнавшего «Баунти» и основавшего где-то на таких же малодоступных островах свободную колонию. В сюжет вклинивается упоминание о тех событиях:

– Расскажите, - попросил капитан Девенпорт, протирая слезящиеся от дыма глаза, - что произошло с матросами брига "Баунти" после того, как они высадились на Питкэрне. В газетах тогда писали, что бриг они сожгли и след их отыскался только много лет спустя. А что произошло за это время? Мне всегда хотелось разузнать об их судьбе. Помнится, их приговорили к повешению. Кажется, они привезли с собой на Питкэрн туземцев, не так ли? И среди них было несколько женщин. Должно быть, из-за них-то и начались все неприятности.

– Да, неприятности в самом деле начались, - ответил Мак-Кой. - Они были плохие люди. Они сразу начали ссориться из-за женщин. У одного из мятежников, звали его Уильямс, вскоре умерла жена, упала со скалы и разбилась, когда охотилась на морских птиц. Все женщины на острове были таитянки. Тогда Уильямс отнял жену у туземца. Туземцы рассердились и перебили почти всех мятежников. А потом те мятежники, что спаслись, перебили всех туземцев. Женщины им помогали. Да и сами туземцы убивали друг друга. Произошло побоище. Это были очень плохие люди. Туземца Тимити убили двое других туземцев; пришли к нему в гости и в знак дружбы стали расчесывать ему волосы; потом убили. Этих двух послали белые люди. А потом белые люди убили их самих. Туллалоо был убит своей женой в пещере, потому что она хотела в мужья белого человека. Они были очень нехорошие. Господь отвратил от них лицо свое. К концу второго года из туземцев не осталось в живых ни одного, а из белых - четверо: Юнг, Джон Адамс, Мак-Кой - мой прадед, и Квинтал. Квинтал тоже был очень плохой человек. Однажды он откусил у своей жены ухо только потому, что она наловила мало рыбы.

– Вот так сброд! - воскликнул мистер Кониг.

– Да, они были очень дурные люди, — согласился Мак-Кой и продолжал ворковать о кровавых деяниях и пагубных страстях своих грешных предков. - Мой прадед убежал от виселицы только для того, чтобы покончить жизнь самоубийством. На острове он соорудил куб и начал гнать спирт из корней пальмового дерева. Квинтал был его закадычным другом, и они только и делали, что вместе пили. Кончилось тем, что прадед заболел белой горячкой и в приступе болезни привязал к шее камень и бросился со скалы в море. Жена Квинтала, та самая, у которой он откусил ухо, тоже вскоре погибла, сорвалась со скалы. Тогда Квинтал отправился к Юнгу и потребовал, чтоб он отдал ему свою жену, а потом пошел к Адамсу и потребовал его жену. Адамс и Юнг боялись Квинтала. Они знали, что он убьет их. Тогда они сами убили его топором. Потом Юнг умер. На этом и кончились их несчастья.

– Еще бы им не кончиться, - пробормотал капитан Девенпорт. — Убивать больше было некого.

– Господь отвратил от них лицо Свое, — тихо сказал Мак-Кой.

Вот как. Оказывается, мятеж, восстание против «тяжких сил», которые «нас злобно гнетут» может закончиться братоубийством и чуть ли не людоедством. Нет, нет, нет, мистер Джек Лондон, нам, большевикам, такого не надь (да ведь, Надь?). Расскажите-ка лучше о стойких борцах, которые «по тундре, по железной дороге».

Но идеологически незрелый американский писатель мало того, что отвергает ценность революционной борьбы, он еще имеет наглость предлагать какую-то чуть ли не христианскую альтернативу:

На мгновение все заглушил голос матроса-кокни: – Да пропадите вы пропадом! Мало вам, что вот уже две недели мы жаримся в аду? Теперь нас снова хотят заставить идти черт знает куда наэтой адской посудине! Они не поддавались никаким уговорам капитана, и лишь кроткое спокойствие Мак-Коя, казалось, умиротворило их: мало-помалу ропот и проклятия затихли, и вскоре все матросы, кроме двух-трех, не сводивших с капитана тревожных глаз, устремили взгляды на зеленые, нависшие над морем скалы Питкэрна.

… Уверенность и спокойствие, которые, казалось, излучал Мак-Кой, возымели свое действие. Матросы вполголоса начали совещаться. Совещание длилось недолго. По сути дела, они были единодушны в своем решении. Объявить о нем они поручили матросу-кокни. Преисполненный сознанием собственной доблести, гордясь собой и своими товарищами, избранник матросов воскликнул с горящими глазами:

– Клянусь богом! Если он пойдет, то и мы пойдем!

… – Ради всего святого, - взорвался капитан, - для чего вам понадобилось собирать жителей? Неужто вы еще не поняли, что у нас под ногами полыхает огонь? Мак-Кой оставался невозмутим и спокоен, точно океан в летнюю пору, ибуря негодования пронеслась мимо - океан не подернулся даже легкой рябью.

– Я понимаю, капитан, что шхуна горит, - проворковал он. - Только поэтому я и согласился идти с вами в Мангареву. Но я должен получить на это разрешение граждан. Таков наш обычай. Не так уж часто губернатор покидает остров.

… Мак-Кой спокойно обдумывал ответ. Ему не нужно было смотреть на карту. Все эти острова, рифы, мели, лагуны и расстояния между ними были давным-давно занесены на карту его памяти. Он знал их так же хорошо, как городской житель знает дома, улицы и переулки своего родного города.

… – Да замолчишь ли ты! - крикнул капитан с такой яростью, что все, кто был на палубе, вздрогнули, а преступник завопил от страха пуще прежнего. - Мистер Кониг, - обратился капитан к старшему помощнику дрожащим от возбуждения и гнева голосом, - сделайте одолжение, заткните шваброй глотку этому отродью! Но к мальчику отправился Мак-Кой, и через несколько минут всхлипывания прекратились - юнга успокоился и заснул.

… Как только опасность миновала, задыхающиеся от только что пережитого волнения матросы обрушили поток ругательств и проклятий на голову Мак-Коя. Это он явился к ним на шхуну и предложил идти на Мангареву! Он лишил их безопасного приюта на Питкэрне и привел на верную гибель в эти изменчивые, страшные просторы океана! Но ничто не могло нарушить безмятежного спокойствия Мак-Коя. Он улыбнулся матросам, и столько доброжелательности было в его улыбке, что лучившаяся от него доброта, казалось, проникла в мрачные, полные отчаяния души матросов, и, посрамленные, они замолкли.

… Они в ужасе метнулись к шлюпкам, но их остановил спокойный, невозмутимый голос Мак-Коя:

– Не спешите, все в порядке. Пожалуйста, спустите сначала мальчика. Медленно входя в лагуну, шхуна, разворачиваясь, описала дугу и стала кормой к ветру, и так же медленно, со спокойной уверенностью человека, у которого впереди еще тысячи лет жизни, Мак-Кой произносил нараспев слова команды:

– Еще румб, капитан!

– Есть еще румб!

«Спокойствия они захотели?! — неистовствовал, наверно, Ильич, дослушав рассказ до конца. — А как же «товарищ маузер»? А как же поливать городовых с крыш серной кислотой? А как же «…или, бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет»? Нет, такое нам, большевикам, не подходит! Закрывай эту дрянную книжку, Надюша. Пойдем слушать «Апассионату»!


Зря он так. Некоторые большевики как раз-таки умели оставаться хладнокровными, рассудительными и доброжелательными перед лицом разъяренной толпы. Тот же А.Н. Бенуа пишет в дневниках:

…И вот Луначарский дает мне знать, что матросы — эти герои дня — заявили о своем намерении занять дворец под свой клуб (всяких таких клубов тогда, при вящем поощрении нового правительства, народилось по всей территории России несметное количество). В первую голову Луначарскому нужно было узнать от меня, представляет ли сам дворец какую-либо историческую ценность, а затем — не содержит ли он внутри какие-либо предметы исключительно художественного значения. Я поспешил поставить его в известность, что и самое здание дворца является одним из самых замечательных произведений знаменитого Растрелли, а что внутри он битком набит ценнейшими картинами, историческими портретами, скульптурой и роскошной мебелью. Это музей, и никак нельзя допустить, чтоб он был превращен в место собраний совершенно чуждых искусству людей. Все это Луначарский в подробностях записал себе в книжечку, а уже через несколько часов он потащил меня на то заседание с матросами, которое должно было состояться в самом Строгановском дворце. В его планы входило убедить опьяненных успехом триумфаторов посредством одного вида прекрасных чертогов и всего, что в них стояло или висело, до какой степени это место не подходит под то назначение, которое матросы для него придумали. Но началась наша беседа с матросами не с демонстрации «чертогов», а с заседания, тогда как и доступ в чертоги был закрыт, и по плану Луначарского они были бы открыты лишь после надлежащего подготовления к эффекту.

Заседание происходило в последней из комнат в анфиладе, тянущейся вдоль набережной Мойки. Это была
просторная, но ничем особенным не отличавшаяся квадратная зала, которая когда-то при больших приемах служила «буфетом». За большой стол, крытый зеленым сукном, село человек тридцать — кроме матросов, только мы двое. Я с первых же слов главаря закипел негодованием и ужасом. Он требовал совершенного уничтожения каких-либо памятников «позорного прошлого», но Луначарский не дал мне сказать и десяти слов, а стал очень толково, очень медленно, очень пространно, в самых изящных выражениях объяснять «товарищам», чту представляет собой Строгановский дворец: какие в нем сокровища, сколь интересное самое здание, и постепенно, тоном чрезвычайно ласковым, то и дело взывая к несравненному благородству и к мудрости торжествующего пролетариата, и своей длинной и удивительно складной речью так зачаровал аудиторию, что постепенно матросы стали сдаваться и, наконец, совсем отказались от предполагавшейся оккупации.

Или вот Горький:

…каждому новому гостю Горький «с вариантами», то короче, то длиннее, передавал свои впечатления о Москве. «Какой чудак русский народ! То заколоть тебя собирается, а через минуту мирно разговаривает» (самого Алексея Максимовича потыкали штыком и подергали за воротник у крыльца Исторического музея — и это после того, что он за кого-то вступился). Особенно его поразил случай где-то в «бабьем городке».
Горький застает такую сцену: несколько красноармейцев схватили какого-то человека (несомненно, только что пережившего что-то ужасное, а то и просто безумного) и собрались его прикончить. Горький вступается и начинает их корить, увещевать. Те грубо ему отвечают и чуть что не собираются расправиться и с ним. Однако ему все же удается их переубедить, и тогда они все вместе отводят арестованного к себе и сдают самым добросовестным порядком на поруки домовому комитету — с выговором, зачем-де «такого» они оставляют бегать по улицам одного. Кончается вся авантюра на том, что Горький отправляется пить чай с ними и лишь на уходе открывает, кто он (пространно, с соответствующей мимикой он описывал при этом их изумление).

Можем же, когда захотим, без маузера?


Самое интересное во всей этой истории с двумя рассказами Джека Лондона, один из которых понравился Ленину, другой нет, заключается в том, что они вряд ли могли быть опубликованы в одном и том же издании друг за другом. Рассказ «Любовь к жизни» увидел свет в декабре 1905 года, в 1907 году вошёл в одноименный сборник; «Потомок Мак-Коя», один из цикла «Сказки южных морей» — в 1909 году. В любом сборнике рассказов, составленном, как это водится, в хронологическом порядке, между ними должны быть какие-то еще. Конечно, можно предположить, что Надежда Константиновна читала эти рассказы Ильичу в разные дни, но если в один, то следование одного за другим выглядит как мистика. Как будто кто-то протягивает Ленину две руки со скрытыми в них синей и красной таблетками: выберет ли ту, где разумный труд, настоящее людское братство, яркие краски, разнообразие мира? Не выбрал. Предпочел тундру и волчье выживание…