Ленин и Youtube
В Горках знал его любой, Старики на сходку звали, Дети — попросту, гурьбой, Чуть завидят, обступали…
За версту — как шел пешком — Мог его узнать бы каждый. Только случай с печником Вышел вот какой однажды.
А. Твардовский. «Ленин и печник».
Это стихотворение мы проходили в школе, даже заучивали наизусть отрывки. Рассказывается в нем о событии, произошедшем в последние годы жизни Ленина, когда он уже почти отошел от дел и жил в усадьбе Горки. Пионеров часто отправляли туда как к некой святыне. Я тоже побывал в такой поездке, видел большой дом с колоннами, аэросани, на которых Ильич ездил по окрестностям (на них, кажется, его тело везли в последний путь), специальные перила, чтобы легче было браться уцелевшей после выстрела Каплан рукой. Следует добавить, что в Горках провел свои последние дни и еще один большевистский деятель первой величины — А. М. Горький, который скончался там летом 1936 г.
Это место в качестве последнего пристанища было выбрано не случайно. Оно не только находится в удобной близости от Москвы (неподалеку от МКАД, в районе Домодедово), но и является одной из самых добротных подмосковных усадеб. Странно, что сведения об основателях Горок — неких дворянах Спасителевых, силами которых проведены основные работы по благоустройству участка и строительство главного здания — в Википедии отсутствуют. Ну, да ничего, придумают еще. Гораздо интереснее, что последней дореволюционной хозяйкой там была вдова купца Саввы Морозова, покончившего, по официальной версии, жизнь самоубийством. Но поговаривают, что вдовой ее могли сделать как раз товарищи Ленина по партии. Например, историк Ю. Г. Фельштинский подозревает в убийстве Морозова большевика Красина. Кстати, Горький в этом некрасивом деле тоже был замешан: купец и писатель ухаживали за одной и той же женщиной - Марией Андреевой.
Похоронен Савва Морозов на Рогожском кладбище, хотя по традициям старообрядчества самоубийство является страшным и непростительным грехом и самоубийц хоронили либо за кладбищенской оградой, либо на старых заброшенных кладбищах. Такой же парадокс я слышал и о Сергее Есенине, по которому, несмотря на официально заявленное самоубийство, было проведено отпевание, и не только сразу после похорон, обряд повторялся долгие годы после смерти поэта. Как-то многовато в истории большевизма странных самоубийств. Впрочем, писатель И. Г. Эренбург, о котором речь пойдет ниже, в своих мемуарах пишет, что отпевание самоубийцы можно было организовать «уломав попа».
Само стихотворение Твардовского тоже вызывает у меня вопросы, морально-этического порядка, точнее вызывало уже в детстве. По сюжету местный житель, печник по профессии, увидев, как кто-то незнакомый идет напрямик по заливному лугу, т.е. топчет траву на покосе, заругал чужака. Им оказался Ленин, который не выразил раскаяния по поводу порчи государственного имущества, а лишь ехидно отшутился.
Мужичок очень испугался, узнав о том, что побранил самого вождя мирового пролетариата, но в еще больший ужас он пришел, когда
…по свежей по пороше Вдруг к избушке печника На коне в возке хорошем — Два военных седока.
Заметалась беспокойно У окошка вся семья. Входят гости: — Вы такой-то?. Свесил руки: — Вот он я…
— Собирайтесь! — Взял он шубу, Не найдет, где рукава. А жена ему: — За грубость, За свои идешь слова…
Сразу в слезы непременно, К мужней шубе — головой. — Попрошу,- сказал военный. Ваш инстру'мент взять с собой.
Казалось бы, чего было бояться печнику? Он пожурил Ленина вполне заслуженно: нечего топтать кормовую траву, все должны заботиться об общественном имуществе при государственном строе, который заявлен как самый справедливый и разумный. Бояться начальства — это как раз пережиток проклятого царизма. Про репрессии нам не рассказывали, поэтому я не понимал тогда, чему ужаснулись печник и вся его родня: если приехали «два военных седока» и увозят с собой, то домой ты можешь и не вернуться. А ведь это даже близко еще не сталинские репрессии, это еще «самый человечный человек» Ленин жив и ходит на своих ногах, т.е. примерно 1922 г. После революции прошло всего 5 лет, а население уже запугано до такой степени…
Закончилось там всё более-менее благополучно. Оказывается, печника вызвали к Ленину по прямому назначению, чтобы починить печку (для того и инстру'мент взят с собой), но то, как несчастный деревенский житель до конца повествования лебезит, трусит и выкручивается, а вождь не торопится его успокоить, припоминая «прегрешение» на лугу и, видимо, упиваясь властью, вызывало подспудное недоумение.
Написать я собирался совсем не о Горках Ленинских. Просто придуманный заголовок — «Ленин и Youtube» вызвал ассоциации со стихотворением «Ленин и печник», вот и захотелось попутно зафиксировать некоторые соображения. Но получилось удачно: процитированное стихотворение Твардовского связано с темой данного лонгрида как минимум хронологически. Оказывается, примерно в те же дни, в которые вышел случай с печником, Ильич читал произведение Ильи Эренбурга «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников», да не просто читал, а нахваливал. Об этом я узнал из видео, размещенного на Youtube и от удивления, как говорится, чуть электробритву в кофе не уронил. Дело в том, что эта книга совсем не вписывается в марксистскую идеологию, а Ленин следил за тем, чтобы в его мозги не попадало ничего чужеродного так же тщательно, как фанаты вегетарианства за своими диетами.
Вождь и вообще-то не славится теплым отношением к литературе. Любимым русским писателем называл Чернышевского, произведения Тургенева цитировал только чтобы кого-нибудь высмеять, выискивая там нелепых персонажей, в статье «Лев Толстой как зеркало русской революции» написал о чем угодно, только не о творчестве Льва Толстого, а о существовании своего современника Чехова, похоже, и вовсе не подозревал. Когда товарищи по парижской эмиграции пытались познакомить Ленина с ведущими художниками и писателями, собиравшимися в кафе «Ротонда» — убегал как черт от ладана. Луначарский, пытавшийся растолковать вождю революционность новой поэзии, неизменно сталкивался с упорным нежеланием погружаться в эту тему. Зато когда Маяковский написал убогую агитку «Прозаседавшиеся», Ильич пришел в восторг, как генерал из анекдота, заканчивающегося словами: «А когда же про жопу-то будет?»
Я уже писал о том, как из двух рассказов Джека Лондона Ленин похвалил наименее ценный, не требующий для понимания ничего, кроме первобытных инстинктов — «Любовь к жизни». А вот рассказ «Потомок Мак-Коя» о героической борьбе моряков со стихией, т.е. воспевающий как раз ценимый марксистами коллективизм, счел малоценным, поскольку, мол, там речь идет о жадности хозяина судна, любой ценой стремящегося доставить груз в пункт назначения (там и груз изначально испорчен, и пункт назначения не важен).
«Похождения Хулио Хуренито» — произведение по философской направленности ницшеанское, по стилю авангардное, я бы даже сказал постмодернистское, т.е. требующее для понимания некоторого эстетического багажа. Ильич ну никак не мог похвалить такое. Я решил выяснить, откуда взялось утверждение, прозвучавшее в ролике. ИИ поисковика, который с некоторых пор везде сует свой нос, категорично заявил, что Ленин об Эренбурге никогда ничего не писал и не говорил, хотя Эренбург, как писатель пробольшевистский, о Ленине, конечно же, упоминал часто. Ссылки в поисковой системе тоже ничего не прояснили, и я отступил: «Наверно, померещилось, или автор ролика что-то напутал». Каково же было мое удивление, когда подтверждение ленинской похвалы в адрес первой серьезной книги Эренбурга обнаружилось на самом видном месте: в мемуарах «Люди, годы, жизнь»:
Много лет спустя после смерти Ленина я взял воспоминания Н. К. Крупской. Надежда Константиновна писала, что Ленин прочитал мой первый роман. «Это, знаешь, Илья Лохматый (кличка Эренбурга), — торжествующе рассказывал он. — Хорошо у него вышло». Я был у Владимира Ильича в самом начале 1909 года; и я не знал, что снова с ним мысленно разговаривал — незадолго до его смерти — в 1922 или 1923 году, когда он читал мою книгу «Хулио Хуренито».
«А не врешь ли ты, дружок?» — хочется спросить в такие моменты. Однако ни подтвердить, ни опровергнуть этот факт не представляется возможным. С одной стороны, воспоминания Крупской, против которых «не попрешь», с другой — хроническая большевистская привычка к интеллектуальному шулерству, учитывая которую в один прекрасный день даже «Манифест коммунистической партии» может оказаться фальшивкой. Достоверность свидетельств Эренбурга можно проверить лишь статистически, вероятностно, т.е. посмотреть, не содержится ли еще каких-нибудь нелогичных или неправдоподобных вещей в его воспоминаниях.
Мемуары И. Г. Эренбурга «Люди, годы, жизнь» были популярны в СССР. Я прекрасно помню этот трехтомник, изданный в конце 1960-х. Он стоял в нашей семье на самом видном месте книжной полки, но прочитать этот текст мне даже в голову не приходило: в позднесоветскую эпоху молодежь в большинстве своем была уверена, что все издаваемое государством и доступное в свободной продаже — унылая социалистическая пропаганда. Вот и получилось, что воспоминания знаменитого писателя я читаю только сейчас, на склоне лет (правда, я не очень представляю, где этот склон начинается, но по ощущениям я уже там). Название книги, кстати, очень банальное. Ну что это такое: «Люди, годы, жизнь»? «Годы» и «жизнь» это почти синонимы, да и «люди» присутствуют почти в любом литературном произведении. Может, стоило бы назвать «Личности и даты»? Впрочем, не мое дело. Как читатель хочу отметить, что текст действительно захватывающий, особенно если интересуешься событиями начала XX в. и советской эпохи. Сколько живописных подробностей о тогдашних Москве, Париже, выдающихся политиках, литераторах, художниках! Автор делится своими воспоминаниями щедро, с удовольствием, но… К сожалению, он очень рано угодил в капкан «партийности», и вынужден постоянно подавлять в себе писателя в угоду идеологии. В РСДРП Эренбург, вроде бы, и не вступал, но в большевистской деятельности участвовал временами очень активно: организовывал ячейки в казармах, распространял литературу, дискутировал на собраниях и т.п., за что многократно привлекался властями Российской империи к ответственности и в конце концов был вынужден эмигрировать.
В декабре 1908 г. 17-летний Илья Эренбург оказался в Париже, а там… Ленин! С чего вдруг такое восклицание? А с того, что несколько недель назад я написал несколько материалов о книге «Материализм и эмпириокритицизм» и выразил там удивление, тем насколько интенсивно вождь перемещался по Европе. Вот он в Петербурге, руководит революционной борьбой (1905-1907 гг.), вот на Лондонском съезде (июнь 1907 г.), вот проворачивает Тифлисское ограбление (лето 1907 г.), вот прячется от полиции на секретной даче под Выборгом, вот в декабре по тонкому льду Финского залива переправляется в Стокгольм, оттуда через Берлин в Женеву, и поселяется в январе 1908 г. примерно на той же улице, где жил до отъезда в революционную Россию. (Закрадывается даже подозрение: а уезжал ли?)
Оказавшись вновь в Европе, Ильич очертя голову погружается в написание своего «главного философского труда», предварительно побывав у Горького на Капри и убедившись, до чего разболтались в идеологическом плане товарищи по партии. Для сбора материалов, легших в основу «Материализма и эмпириокритицизма» ему приходится работать в Лондонской библиотеке, хотя книги, на которые он ссылается, были, думается, доступны не только в Женеве, но даже в России. Закончив рукопись, он начинает хлопотать об ее издании, которое состоялось лишь весной 1909 г. И вот этот же самый Ленин, наплевав на заботы по выпуску своей архиважной книжки, преспокойно живет, оказывается, в Париже, ведет рабочие кружки и заслушивает рефераты. Ну не гений ли! Эренбург так пишет о своей первой личной встрече с Лениным, состоявшейся в январе 1909 г.:
Меня поразила его голова. Я вспомнил об этом пятнадцать, лет спустя, когда увидел Ленина в гробу. Я долго глядел на этот изумительный череп; он заставлял думать не об анатомии, но об архитектуре.
Архитектуре… Слышится в этом слове что-то рукотворное, синтетическое. Ну, да ладно. Главное, что факт этой встречи зафиксирован в «Биографической хронике» Ленина за 1908 г. (Т. II. М., 1971. С. 460), а значит так тому и быть:
Январь. Ленин беседует с приехавшим из России И. Эренбургом; расспрашивает его о настроениях молодежи, о том, каких писателей больше читают, популярны ли сборники «Знания», какие спектакли идут в Москве, в Художественном театре.
Далее даются ссылки на источники: 1) «Лит. газ.», 1960, № 43, 9 апреля; 2) Дрейден, С. В зрительном зале — Владимир Ильич, 1967, с. 111—113; 3) Фревиль, Ж. Ленин в Париже, 1969, с. 194—195.
Батюшки! Хронику жизни Ленина опять восстанавливают по воспоминаниям, записанным в 1960-е гг.! Где-то мы такое уже видели… Да, точно! Я же сам о подобном явлении писал, когда хотел выяснить обстоятельства «ледового похода» Ильича, во время которого он чуть не ухнул под лед Финского залива. Там тоже оказалось, что обстоятельства этого происшествия записаны в конце 1950-х. А пораньше источников не нашлось? Не нашлось, да… Ну что-ж, поверим большевикам на слово, нам не привыкать.
Посмотрим лучше на большевистскую сущность самого И. Г. Эренбурга. Ведь он считал себя не просто социал-демократом, а именно сторонником радикальной фракции.
Идеологическим противникам наш юный ленинец с самого начала своей политической карьеры давал решительный бой:
В подполье я делал все, что делали другие: писал прокламации и варил в противне желатин, листовки мы размножали на гектографе, искал «связи» и записывал адреса на папиросной бумаге, чтобы при аресте успеть их проглотить, в рабочих кружках пересказывал статьи Ленина, спорил до хрипоты с меньшевиками и старался, как мог, соблюдать правила конспирации…
Потом было собрание десяти или пятнадцати рабочих кирпичного завода, где имелась меньшевистская организация. От меньшевиков выступала девушка, очень серьезная, стеснявшаяся всего и всех, а я дерзил, вышучивал меньшевиков и победил: рабочие проголосовали за большевистского делегата. Девушка чуть не плакала, мы ушли с нею вместе, мне ее было жалко, но я усмехался как-никак разбил оппортунистов!…
Некоторые заключенные возмущались: весь день крик, нельзя почитать. Выбрали старосту, очкастого меньшевика…
Вспоминаю, что в Полтаве была меньшевистская организация, и, будучи большевиком, к тому же чрезвычайно молодым и чрезвычайно дерзким, я напугал милого тщедушного меньшевика с чеховской бородкой, который приговаривал: «Нельзя же так — все сразу, право, нельзя…»
Победил девушку и «чеховскую бородку»… Ма-ла-дец… Ну, в самом деле, разве не к этому призывал Ленин в «Материализме и эмпириокритицизме», пока Эрегбург чалился по бутыркам да по ссылкам? Бей по очкастым рожам, чмори маменькиных сынков и дочек! Однако вскоре выяснилось, что быть маменькиным сынком не так уж и плохо. Когда после мытарств по тюрьмам горячего хлопца выслали из столицы, Илья, пожив в Киеве, Полтаве, Смоленске, где от ссыльных революционеров шарахались как от чумы, сообразил, что тюрьма для него — не самое плохое место:
Я направился в жандармское управление и заявил, что предпочитаю тюрьму «гласному надзору». Полковник Васильев долго надо мной смеялся, потом сказал: «Ваш батюшка подал заявление о том, чтобы вам разрешили кратковременный выезд за границу для лечения». Я решил, что полковник надо мной издевается, но он показал мне бумагу о том, что на юридическом языке называется «изменением меры пресечения». В бумаге говорилось, что надзор полиции признан недостаточным и что «для обеспечения явки на судебное разбирательство» мой отец должен внести за меня залог в размере пятисот рублей.
Ну вот, и папенька пригодился. Залог, понятное дело, перешел в пользу государства, потому что наш герой, не дожидаясь новых неприятностей, уехал в Париж и вернулся лишь после «кратковременного лечения» длительностью 8 лет. Но пока мы все еще находимся в декабре 1908 г., и речь пойдет уже не про встречи с Лениным. Отдав дань восхищения вождю, молодой Эренбург описывает в мемуарах большевистскую тусовку в Париже без особого энтузиазма:
Иногда я ходил на доклады, их называли «рефератами». Мы собирались в большом зале на авеню де Шуази; зал был похож на сарай; зимой его отапливали посетители. А. В. Луначарский рассказывал о скульпторе Родене. А. М. Коллонтай обличала буржуазную мораль. Порой врывались анархисты, начиналась потасовка.
Довольно быстро Илья сообразил, что героические коммунары в столице Франции давно перевелись. Европейский рабочий класс уже тогда, за 5 лет до начала Первой мировой войны, обуржуазился до безобразия:
Попробовал я пойти на митинг французских социалистов. Выступал Жорес; он изумительно говорил, мне показалось, что я слышу нечто новое (потом я понял, что дело было в таланте оратора). Он говорил, что труд, братство, гуманизм сильнее корысти правящего класса; потрясал руками, в негодовании отстегнул крахмальный воротничок. В зале было нестерпимо жарко. После Жореса детский хор исполнил песню о страданиях чахоточного юноши, который не увидит восхода солнца. Потом потная толстая певица пела скабрезные куплеты про корсет, который она потеряла в кабинете министра. Все развеселились. На эстраду вышли музыканты; поспешно отодвигали скамейки - начинался бал. Восемнадцатилетний русский юноша не танцевал, он грустно шагал по старым парижским улицам и думал: гуманизм, пролетариат - и вдруг корсет!…
Это свое открытие — людям нужна не пролетарская революция, а отлаженный быт, культурный досуг, считавшиеся у большевиков «мещанством» — Эренбург в позднесталинские времена превратил в ноу-хау, позволившее ему стать лидером позднесоветской интеллигенции. Каждый, кто хоть немного разбирается в социалистических реалиях, знает, что именно он в послесталинский период был самым мощным проводником европейской культуры в СССР. За выходом в свет его повести «Оттепель» последовали идеологические послабления. Граждане стали более открыто выражать свое мнение, дискутировать о политике, философии, литературе. Стали доступны иностранные фильмы, выставки, модная одежда (те самые стиляги), чуть пошире приоткрыли границы. В лице Эренбурга страна вдруг обнаружила чуть ли не единственного эксперта по западной культуре, лично знавшего Пикассо, Модильяни, авторов Серебряного века и многих других выдающихся художников и писателей, творчество которых более 30 лет было скрыто за плотным заслоном, возведенным большевиками вокруг страны сразу после прихода к власти.
Тем не менее, в 1950-1980-х гг. ограничения, наложенные на советскую культуру, все еще ощущались. Да, круг доступных книг, фильмов, музыкальных произведений расширялся, но, все-таки, решения о том, что можно и что нельзя читать, слушать и смотреть, принимала правящая партия. Эрегбург, наверно, считал себя великим либерализатором в области культуры, но моду на идеологический «намордник» тоже ввел именно он. С самого начала своей парижской эмиграции писатель, судя по мемуарам, жил и творил с оглядкой: соответствует ли выраженные в стихах мысли, да и просто бытовые поступки (в ту пору поэты саму свою жизнь считали произведением искусства, занимались «жизнетворчеством») идеологическим установкам большевистской фракции, к которой примкнул? Даже в мемуарах, которые он писал в 70-летнем возрасте, мэтр по привычке оговаривается:
Я по-прежнему ненавидел буржуазию…
Конечно, итальянцы, как и все люди, бывают разные; я не забываю ни про борьбу классов, ни про эпоху фашизма; и все же мне думается, что в характере итальянцев заложена доброта.
Большевистская фракция требовала от своих адептов большей самоотдачи, чем другие политические объединения. Но соблазн жить полнокровной культурной жизнью, творить, общаться с гениями, путешествовать, знакомиться с шедеврами был для Эренбурга сильнее, чем опасность прослыть идеологическим ослушником: «Не согрешишь — не покаешься». К тому же родители исправно присылали в Париж по 50 рублей в месяц, что примерно в 2 раза превосходило зарплату российского рабочего. Тогдашний золотой рубль кое-что значил даже во Франции. На эти деньги можно было впроголодь, но жить. В Париже, говорят, по-другому и не бывает, если ты приехал его покорять «с чистого листа», в первом поколении, как Д’Артаньян.
Поначалу не все тамошние правила удавалось понять:
Париж мне нравился, но я не знал, как к нему подойти…
В театре «Французской комедии» знаменитый актер Муне-Сюлли играл царя Эдипа. Я признавал только Художественный театр: мне казалось, что на сцене все должно быть как в жизни. Муне-Сюлли стоял неподвижно на месте, потом он сделал несколько шагов, снова остановился и зарычал, как раненый лев: «О, как темна наша жизнь!..» Несколько лет спустя я понял, что он был большим актером, но в то время я не знал, что такое искусство, и не выдержал - громко рассмеялся. Сидел я на галерке среди подлинных театралов и не успел опомниться, как оказался на улице с помятыми боками.
Да, это тебе не очкастых меньшевиков чморить… Молодой человек, видимо, довольно быстро понял, что бедность здесь не пороки не несчастье, а необходимое испытание для тех, кто стремится к творческому успеху:
Тинторетто приходилось считаться с догмами католической церкви, с ханжеством и лицемерием венецианских дожей, со множеством, казалось бы, ненужных препятствий, а препятствия нужны большому художнику — это стартовая площадка, начало преодоления непреодолимого.
Видя, сколько талантливых молодых людей отсеивается на этом пути — гибнет от истощения и болезней, кончает самоубийством, сходит с ума — он, принял этот вызов всерьез, в тайне, видимо, уже тогда усомнившись в большевистском рецепте борьбы с бедностью: «взять всё да и поделить». Но молодость хороша даже в лишениях, особенно если есть хоть какой-то стартовый капитал, позволяющий жить в Европе:
Весной 1913 года мы решили - Тихон, Катя и я - поехать в Италию. Мы добрались до Ниццы и пошли вечером в казино. Мы вздумали потрать в рулетку; каждому было выдано на игру столько-то франков. Мне неслыханно везло, я все время выигрывал и тяжелые пятифранковые монеты отдавал Кате, она их клала в сумку. На наше счастье, было поздно и вскоре казино закрыли. Я попробовал сумку Кати - тяжелая! На следующее утро мы подсчитали деньги, оставили пятьдесят франков на игру, а остальные потратили - пообедали в дорогом ресторане, потом поехали на ферму, где разводили страусов, там можно было кормить птиц апельсинами, разумеется, за деньги. Нас забавляло, как по длинной шее страуса спускался мячик, и мы потратили все деньги на эту забаву. Ничего, вечером снова выиграем! В десять минут мы проиграли ресурсы. Началось унизительное существование: мы проиграли деньги на поездку в Италию, проиграли какие-то суммы, присланные из России и Парижа. Жили мы в гостинице, напоминавшей притон: в одной комнате Катя, в другой на широкой кровати я с Тихоном. Хозяин совал счет, мы отвечали «завтра». Мы заложили мой костюм и по очереди, я или Тихон, лежали днем в постели, прикидываясь перед коридорным больными. Нас мучил голод.
Это, конечно, не тот голод, который испытывают обездоленные городского дна. Это голод молодого авантюриста, в глубине души надеющегося смачно рассказать об очаровательном приключении в мемуарах, за которые непременно возьмется, когда уйдет на покой. К тому же закончилось оно благополучно: «Катя послала телеграмму в Петербург - просила у родителей денег… получив деньги, мы уехали ко Флоренцию». Так что чрезмерной партийной сознательностью молодой писатель явно не страдал. И, кстати, Катя — его тогдашняя жена, т.е. материальное положение позволяло 20-летнему писателю проживать в Париже с супругой и даже обзавестись ребенком (в 1911 г. у них родилась дочь).
Хотя Эренбург всегда заявлял о своем стремлении придерживаться ленинских взглядов, большевик из него получился так себе. Вот, казалось бы, Ильич весь 1908 г. старался, «Материализм и эмпириокритицизм» писал, громил идеалистов, порицал «заигрывания с боженькой», не щадил ближайших соратников по партии. И чему же в это самое время решает посвятить себя наш молодой повеса? Стихосложению! Да не какому-нибудь пролетарскому, про вихри враждебные и алые зори, а самому что ни на есть декадентскому! Он с гордостью описывает свои знакомства с лидерами «упаднического» символизма — Валерием Брюсовым, Федором Сологубом, с благодарностью уделяет целый раздел Константину Бальмонту, ставшему после революции ярым антисоветчиком, рассказывает, с каким нетерпением ждал публикаций в буржуазном «Аполлоне» и как радовался, когда критики упоминали его книгу наряду со сборником Марины Цветаевой. Стихи он писал такие, что Ленин, если бы прочитал, отогнал бы его от большевистской фракции поганой метлой. Но Ильич то ли не знал о литературном баловстве «Ильи Лохматого», то ли смотрел на это сквозь пальцы, то ли уже тогда действовал принцип «вы не понимаете, это другое». А Эренбург тогда писал стихи такого рода:
Я ушел от ваших громких, дерзких песен. От мятежно к небу поднятых знамен,— Оттого, что лагерь был мне слишком тесен, А вдали мне снился новый небосклон…
И тут же добавлял на всякий случай:
Но, когда подслушал я в далеком храме Странную, как морс, тихую тоску,— Понял я, что слишком долго был я с вами И что петь другому я уж не могу.
Однако измена большевизму с западной культурой оказалась уж слишком сладкой:
В Брюгге я написал полсотни стихотворений о красоте исчезнувшего мира, о рыцарях и Прекрасных Дамах, о Марии Стюарт, об Изабелле Оранской, о мадоннах Мемлинга, о брюггских монахинях-бегинках. Русский юноша девятнадцати лет, жадно мечтавший о будущем, оторванный от и сего, что было его жизнью, решил, что поэзия костюмированный бал:
В одежде гордого сеньора На сцену выхода я ждал. Но по ошибке режиссера На пять столетий опоздал.
Мне действительно тогда казалось, что я создан, скорее, для крестовых походов, нежели для Высшей школы социальных наук.
Случались и «заигрывания с боженькой»:
Я прочитал книгу поэта Франсиса Жамма; он писал о деревенской жизни, о деревьях, о маленьких пиренейских осликах, о теплоте человеческого тела. Его католицизм был свободен и от аскетизма и от ханжества: он хотел, например, войти в рай вместе с ослами. Я перевел его стихи и начал ему подражать: пантеизм показался мне выходом.
Или даже такое, написанное уже после того, как первый шок от парижской жизни выветрился и начались приступы ностальгии:
Если я когда-нибудь увижу снова Две сосны и надпись «Вержболово», Мутный, ласковый весенний день. Талый снег и горечь деревень… Я пойму, как пред Тобой я нищ и мал. Как себя я в эти годы растерял…
Местоимения второго лица единственного числа с большой буквы пишут только в одном случае. К какому Богу обращался несчастный эмигрант — не уточняется. Может, к тому, который положен ему по происхождению, может, к католическому, благоговением к которому проникся созерцая шедевры Западной Европы, может, даже к православному, раз уж речь зашла о тоске по родине. В любом случае большевикам это не положено, да и родных такие идейные метания не радовали:
Мать очень за меня волновалась: я не учился, не выбрал себе никакой серьезной профессии и вдруг начал писать стихи. Да и стихи странные: почему ее сын пишет о богоматери, о крестовых походах, о древних соборах?
Казалось бы, нам-то какое дело? Каждый верит во что хочет, даже поменять свое мировоззрение можно не раз в течение жизни. Я и сам в одном из недавних своих текстов это провозглашал. Да, только если речь не идет о людях, которые с такой кашей в голове пришли в Россию «наводить порядок». На примере молодого Эренбурга мы видим то, о чем я писал в цикле лонгридов о книге «Материализм и эмпириокритицизм». Трудящимся большевики предлагают руководствоваться постулатами вроде «материя есть объективная реальность, данная нам в ощущениях», что в переводе на русский язык означает «твое дело телячье — обо…лся и стой». В главных вопросах бытия предлагается довериться им, то есть «коммунистической партии», обладающей всемогущими методами «диалектического материализма». Для себя же они оставляют тайную возможность наслаждаться изысканными интеллектуальными метаниями: захотим — приоткроем краник и подпустим немного «боженьки» в идеологию, захотим — завинтим так, что древнеегипетским рабам позавидуете.
Закончить хотелось бы еще одним обращением к стихотворению «Ленин и печник». Выше я излагал свое детское мнение об этом сюжете: сельский житель вполне обоснованно поругал вождя за то, что тот топчет траву на покосе. При социализме все равны. Да, Ленин занимает ответственный пост и вообще человек по тогдашним понятиям заслуженный, но это как раз означает, что должен показывать пример в бережном отношении к общественному имуществу, а не с ехидной ухмылочкой намекать печнику на свое всемогущество. Ленину нужно было признать свой проступок и извиниться хотя бы потому, что замечание ему сделал крестьянин, труженик, может быть даже старик (там не указано, но похоже на то), и уж тем более не запугивать присылкой гвардейцев к избушке печника. Ведь позднее, по «закону о трех колосках» колхозников будут приговаривать к непомерным срокам лишения свободы за проступки куда меньшие, чем топтание луга.
А вот Эренбург против такого вполне социалистического равенства. В своих воспоминаниях он неоднократно выражает сожаление по поводу того, что марксизм принижает роль личности в истории:
В пылу полемики против эсеров, пренебрегавших законами развития общества, я, разумеется, отрицал всякую роль личности в истории. Несколько лет назад я задумался над фразой из письма Энгельса: «Маркс и я отчасти сами виноваты в том, что молодежь иногда придает больше значения экономической стороне, чем это следует. Нам приходилось, возражая нашим противникам, подчеркивать главный принцип, который они отрицали, и не всегда находилось достаточно времени, места и повода отдавать должное и остальным моментам, участвующим во взаимодействии». Пример Ленина поставил многое на свое место…
Когда я пришел к Владимиру Ильичу, консьержка мне строго сказала: «Вытрите ноги». Разве она понимала, кто ее жилец? Разве понимал официант кафе на авеню д'Орлеан, что о господине, который заказывает кружку пива, восемь лет спустя будет говорить весь мир? Разве догадывались посетители библиотеки, что человек, аккуратно выписывающий из книг цифры и имена, изменит ход истории, что о нем будут писать десятки тысяч авторов на всех языках мира? Да разве я, с благоговением глядевший тогда на Владимира Ильича, мог себе представить, что передо мной человек, с которым будет связано рождение новой эры человечества? Владимир Ильич был в жизни простым, демократичным, участливым к товарищам. Он не посмеялся даже над нахальным мальчишкой <самим Эренбургом, дерзнувшим задать неудобные вопросы во время обсуждения какого-то реферата>… Такая простота доступна только большим людям; и часто, думая о Ленине, я спрашивал себя: может быть, воистину великой личности чужд, даже неприятен, культ личности?
Не по-братски повел себя Ленин с печником в стихотворении Твардовского, не по-братски. Однако это дело житейское: мало кому большая власть не вскружит голову. Гораздо хуже, что большевики, вопреки социал-демократическим традициям, с самого начала сделали культ личности одним из своих излюбленных политических инструментов, раздувая гениальность сначала Ленина, затем Сталина до космических масштабов. Получается, «царя батюшку» убрали — фараона на его место поставили? Так это называется не революция, а дворцовый переворот, когда за спиной нового, «более справедливого» государя к кормушкам пробираются любители красиво пожить.