Головотяп-социализм
Советская мультипликация — культурный пласт, который человечеству еще только предстоит освоить. Вот, например, гениальный психоделический мульт «Догада» (1977 г.) набрал на Ютубе в тысячи раз меньше просмотров, чем какое-нибудь «Простоквашино», а между тем по глубинному смыслу он сопоставим с сатирами М.Е. Салтыкова-Щедрина. Сюжет этого анимационного шедевра как бы позаимствован из бытописания города Глупова: в некой местности живут слабоумные люди, которые занимаются примерно тем же, чем и персонажи «Истории одного города», а они, как известно
Волгу толокном замесили, потом теленка на баню тащили, потом в кошеле кашу варили, потом козла в соложеном тесте утопили, потом свинью за бобра купили, да собаку за волка убили, потом лапти растеряли да по дворам искали: было лаптей шесть, а сыскали семь; потом рака с колокольным звоном встречали, потом щуку с яиц согнали, потом комара за восемь верст ловить ходили, а комар у пошехонца на носу сидел, потом батьку на кобеля променяли, потом блинами острог конопатили, потом блоху на цепь приковали, потом беса в солдаты отдавали, потом небо кольями подпирали, наконец, утомились и стали ждать, что из этого выйдет.
Но ничего не вышло. Щука опять на яйца села; блины, которыми острог конопатили, арестанты съели; кошели, в которых кашу варили, сгорели вместе с кашею.
И вот завелся у них Догада, на фоне прочих так просто гений. Он, например, знал, что для освещения избы нужно прорубать в стенах окна, чтобы накормить корову — не ее на стог затаскивать, а наоборот сено ей сверху скидывать и много еще чего полезного.
— Ну, Догада! — хвалили глуповцы своего доморощенного интеллектуала, да так со временем зауважали, что женили на самой видной невесте.
Как-то раз один хитрый мужичок решил испытать Догадин ум. «Видел я, — говорит, зимой в лесу дыру, из нее пар вылит. Что тако?» Догада, в полном соответствии с учением диалектического материализма, ответил: «Так не могу сказать, посмотреть надо». И это правильно, товарищи! Решение любой научной проблемы должно начинаться с проведения серии экспериментов, обобщив результаты которых и делаются уже теоретические выводы. Единственное, о чем не знал Догада — правила техники безопасности. Вместо того, чтобы использовать зонд там какой-нибудь или радар, Догада сунул в дыру сразу голову. Ее, как не сложно догадаться, откусил медвед, поскольку дыра эта была отдушиной из берлоги.
Немного подождав, глуповцы вытащили Догаду за ноги и с удивлением обнаружили какие-то едва уловимые изменения в его облике. Одни говорили, что, вроде как, раньше голова сверху была, а другие, что нет, головы и раньше не было. Решили спросить у жены, Догадихи:
– Скажи нам, — говорят, — Догадиха, был твой Догада с головой или без?
Она отвечает:
– Как закусывал, так бороденка, вроде, болталась, а насчет головы не припомню, оно мне ни к чему.
Этот сюжет вспомнился мне в связи с письмом, которое написали русские социалисты Карлу Марксу. Ну, ОК, не прямо вот все русские социалисты, а Вера Засулич. В феврале 1881 г. она от лица своих товарищей попросила автора «Капитала» высказать точку зрения о перспективах исторического развития России, и особенно о судьбах русской сельской общины. Мол, не прояснит ли господин Маркс: крестьянская община ведь уже и так почти готовый социализм. Так нельзя ли, минуя промежуточные стадии, произвести пролетарскую революцию прямо вот в такой недоразвитой стране, как Россия?
Маркс, подобно вышеупомянутому Догаде, шибко задумался: «Прямо так, — говорит, — сказать не можно, надо посмотреть». И тоже сунул голову, но, конечно, не в медвежью берлогу, а в экономические, географические, этнографические исследования о России. Даже русский язык чуть было не выучил.
Много чего намудрил классик отвечая на запрос Веры Засулич, но та фраза, которую от него так ждали русские социалисты, все-таки, прозвучала:
В России, благодаря исключительному стечению обстоятельств, сельская община, еще существующая в национальном масштабе, может постепенно освободиться от своих первобытных черт и развиваться непосредственно как элемент коллективного производства.
А им только того и надо: «Ура! Даешь социалистическую революцию в России! Нам сам Маркс разрешил!»
Честно говоря, удивляться не приходится. Ну у кого еще могла Вера Засулич спросить о русской крестьянской общине, как не у Маркса, если сама большую часть жизни провела в эмиграции? Просто умиление берет от того, как эта особенность ее биографии отражена в Википедии:
В 1899 году нелегально приехала в Россию по болгарскому паспорту на имя Велики Дмитриевой… В 1905 году вернулась в Россию.
Между этими датами ни слова о том, когда она отправилась обратно в эмиграцию после первого приезда. Через день? Через месяц? Через год? Вроде как в гуще российских событий человек, а копнешь — так все там же, в комфортабельной Европе теоретизирует.
А живи Вера Засулич, как положено русской (ну, ОК, польской) дворянке постоянно на родине, так и не пришлось бы у Маркса спрашивать об особенностях крестьянской общины. Достаточно было съездить в гости на чай к соседу-помещику, например, к И.А. Бунину. Он бы поделился жизненным опытом, который, пожалуй, лучше всего выражен в рассказе «Деревня» устами «сумасшедшего» персонажа:
Кузьма вскочил с места.
– Господь, Господь! – воскликнул он фальцетом. – Какой там Господь у нас! Какой Господь может быть у Дениски, у Акимки, у Меньшова, у Серого, у тебя, у меня?
– Постой, – строго спросил Тихон Ильич. – У какого такого Акимки?
– Я вон околевал лежал, – продолжал Кузьма, не слушая, – много я о нем думал-то? Одно думал: ничего о нем не знаю и думать не умею! – крикнул Кузьма. – Не научен!
И, оглядываясь бегающими страдальческими глазами, застегиваясь и расстегиваясь, прошел по комнате и остановился перед самым лицом Тихона Ильича.
– Запомни, брат, – сказал он, и скулы его покраснели. – Запомни: наша с тобой песня спета. И никакие свечи нас с тобой не спасут. Слышишь? Мы – дурновцы!
И, не находя слов от волнения, смолк. Но Тихон Ильич уже опять думал что-то свое и внезапно согласился:
– Верно. Ни к черту не годный народ! Ты подумай только…
И оживился, увлеченный новой мыслью:
– Ты подумай только: пашут целую тысячу лет, да что я! больше! – а пахать путем – то есть ни единая душа не умеет! Единственное свое дело не умеют делать! Не знают, когда в поле надо выезжать! Когда надо сеять, когда косить! «Как люди, так и мы», – только и всего. Заметь! – строго крикнул он, сдвигая брови, как когда-то кричал на него Кузьма. – «Как люди, так и мы!» Хлеба ни единая баба не умеет спечь, – верхняя корка вся к черту отваливается, а под коркой – кислая вода.
И Кузьма опешил. Мысли его спутались.
«Он рехнулся!» – подумал он, бессмысленными глазами следя за братом, зажигавшим лампу.
А Тихон Ильич, не давая ему опомниться, с азартом продолжал:
– Народ! Сквернословы, лентяи, лгуны, да такие бесстыжие, что ни единая душа друг другу не верит! Заметь, – заорал он, не видя, что заниженный фитиль полыхает и чуть не до потолка бьет копотью, – не нам, а друг другу! И все они такие, все! – закричал он плачущим голосом и с треском надел стекло на лампу.
«Из нас, как из древа, — и дубина, и икона», — так, со слов Бунина, думал о себе сам русский народ. Писатель добавлял от себя: «В зависимости от обстоятельств, от того, кто это древо обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачёв». То есть тут как со взрывчатыми веществами: специалисты-практики должны с ними работать, а не те, кто по книжкам химические формулы учил. Чуть зазевался — руку оторвет, а то и голову, аккурат «Догада» и получится.
Не нравится Вере Засулич «этот реакционер и русофоб» Бунин, с которым она, наверно, и в силу разницы в возрасте не могла бы быть знакома? Почитала бы тогда эпилог к роману Л.Н. Толстого «Война и мир» о житье-бытье в имении Лысая Гора графа Ростова и его супруги, княжны Марьи:
Когда Николай взялся за хозяйство и стал вникать в различные его части, мужик особенно привлек к себе его внимание; мужик представлялся ему не только орудием, но и целью и судьею. Он сначала всматривался в мужика, стараясь понять, что ему нужно, что он считает дурным и хорошим, и только притворялся, что распоряжается и приказывает, в сущности же только учился у мужиков и приемам, и речам, и суждениям о том, что хорошо и что дурно. И только тогда, когда понял вкусы и стремления мужика, научился говорить его речью и понимать тайный смысл его речи, когда почувствовал себя сроднившимся с ним, только тогда стал он смело управлять им, то есть исполнять по отношению к мужикам ту самую должность, исполнение которой от него требовалось. И хозяйство Николая приносило самые блестящие результаты.
Принимая в управление имение, Николай сразу, без ошибки, по какому-то дару прозрения, назначал бурмистром, старостой, выборным тех самых людей, которые были бы выбраны самими мужиками, если б они могли выбирать, и начальники его никогда не переменялись. Прежде чем исследовать химические свойства навоза, прежде чем вдаваться в дебет и кредит (как он любил насмешливо говорить), он узнавал количество скота у крестьян и увеличивал это количество всеми возможными средствами. Семьи крестьян он поддерживал в самых больших размерах, не позволяя делиться. Ленивых, развратных и слабых он одинаково преследовал и старался изгонять из общества.
При посевах и уборке сена и хлебов он совершенно одинаково следил за своими и мужицкими полями. И у редких хозяев были так рано и хорошо посеяны и убраны поля и так много дохода, как у Николая.
С дворовыми он не любил иметь никакого дела, называл их дармоедами и, как все говорили, распустил и избаловал их; когда надо было сделать какое-нибудь распоряжение насчет дворового, в особенности когда надо было наказывать, он бывал в нерешительности и советовался со всеми в доме; только когда возможно было отдать в солдаты вместо мужика дворового, он делал это без малейшего колебания.
Во всех же распоряжениях, касавшихся мужиков, он никогда не испытывал ни малейшего сомнения. Всякое распоряжение его – он это знал – будет одобрено всеми против одного или нескольких.
Он одинаково не позволял себе утруждать или казнить человека потому только, что ему этого так хотелось, как и облегчать и награждать человека потому, что в этом состояло его личное желание. Он не умел бы сказать, в чем состояло это мерило того, что должно и чего не должно; но мерило это в его душе было твердо и непоколебимо.
Он часто говаривал с досадой о какой-нибудь неудаче или беспорядке: «С нашим русским народом», – и воображал себе, что он терпеть не может мужика. Но он всеми силами души любил этот наш русский народ и его быт и потому только понял и усвоил себе тор единственный путь и прием хозяйства, которые приносили хорошие результаты.
Графиня Марья ревновала своего мужа к этой любви его и жалела, что не могла в ней участвовать, но не могла понять радостей и огорчений, доставляемых ему этим отдельным, чуждым для нее миром. Она не могла понять, отчего он бывал так особенно оживлен и счастлив, когда он, встав на заре и проведя все утро в поле или на гумне, возвращался к ее чаю с посева, покоса или уборки. Она не понимала, чем он восхищался, рассказывая с восторгом про богатого хозяйственного мужика Матвея Ермишина, который всю ночь с семьей возил снопы, и еще ни у кого ничего не было убрано, а у него уже стояли одонья. Она не понимала, отчего он так радостно, переходя от окна к балкону, улыбался под усами и подмигивал, когда на засыхающие всходы овса выпадал теплый частый дождик, или отчего, когда в покос или уборку угрожающая туча уносилась ветром, он, красный, загорелый и в поту, с запахом полыни и горчавки в волосах, приходя с гумна, радостно потирая руки, говорил: «Ну еще денек, и мое и крестьянское все будет в гумне».
Еще менее могла она понять, почему он, с его добрым сердцем, с его всегдашнего готовностью предупредить ее желания, приходил почти в отчаяние, когда она передавала ему просьбы каких-нибудь баб или мужиков, обращавшихся к ней, чтобы освободить их от работ, почему он, добрый Nicolas, упорно отказывал ей, сердито прося ее не вмешиваться не в свое дело. Она чувствовала, что у него был особый мир, страстно им любимый, с какими-то законами, которых она не понимала.
Когда она иногда, стараясь понять его, говорила ему о его заслуге, состоящей в том, что он делает добро своих подданных, он сердился и отвечал: «Вот уж нисколько: никогда и в голову мне не приходит; и для их блага вот чего не сделаю. Все это поэзия и бабьи сказки, – все это благо ближнего. Мне нужно, чтобы наши дети не пошли по миру; мне надо устроить наше состояние, пока я жив; вот и все. Для этого нужен порядок, нужна строгость… Вот что!» – говорил он, сжимая свой сангвинический кулак. «И справедливость, разумеется, – прибавлял он, – потому что если крестьянин гол и голоден, и лошаденка у него одна, так он ни на себя, ни на меня не сработает».
И, должно быть, потому, что Николай не позволял себе мысли о том, что он делает что-нибудь для других, для добродетели, – все, что он делал, было плодотворно; состояние его быстро увеличивалось: соседние мужики приходили просить его, чтобы он купил их, и долго после его смерти в народе хранилась набожная память об его управлении. «Хозяин был… Наперед мужицкое, а потом свое. Ну и потачки не давал. Одно слово – хозяин!»
Одно, что мучило Николая по отношению к его хозяйничанию, это была его вспыльчивость в соединении с старой гусарской привычкой давать волю рукам. В первое время он не видел в этом ничего предосудительного, но на второй год своей женитьбы его взгляд на такого рода расправы вдруг изменился.
Однажды летом из Богучарова был вызван староста, заменивший умершего Дрона, обвиняемый в разных мошенничествах и неисправностях. Николай вышел к нему на крыльцо, и с первых ответов старосты в сенях послышались крики и удары. Вернувшись к завтраку домой, Николай подошел к жене, сидевшей с низко опущенной над пяльцами головой, и стал рассказывать ей, по обыкновению, все то, что занимало его в это утро, и между прочим и про богучаровского старосту. Графиня Марья, краснея, бледнея и поджимая губы, сидела все так же, опустив голову, и ничего не отвечала на слова мужа.
– Эдакой наглый мерзавец, – говорил он, горячась при одном воспоминании. – Ну, сказал бы он мне, что был пьян, не видал… Да что с тобой, Мари? – вдруг спросил он.
Графиня Марья подняла голову, хотела что-то сказать, но опять поспешно потупилась и собрала губы.
– Что ты? что с тобой, дружок мой?..
Некрасивая графиня Марья всегда хорошела, когда плакала. Она никогда не плакала от боли или досады, но всегда от грусти и жалости. И когда она плакала, лучистые глаза ее приобретали неотразимую прелесть.
Как только Николай взял ее за руку, она не в силах была удержаться и заплакала.
– Nicolas, я видела… он виноват, но ты, зачем ты! Nicolas!.. – И она закрыла лицо руками.
Николай замолчал, багрово покраснел и, отойдя от нее, молча стал ходить по комнате. Он понял, о чем она плакала; но вдруг он не мог в душе своей согласиться с ней, что то, с чем он сжился с детства, что он считал самым обыкновенным, – было дурно. «Любезности это, бабьи сказки, или она права?» – спрашивал он сам себя. Не решив сам с собою этого вопроса, он еще раз взглянул на ее страдающее и любящее лицо и вдруг понял, что она была права, а он давно уже виноват сам перед собою.
– Мари, – сказал он тихо, подойдя к ней, – этого больше не будет никогда; даю тебе слово. Никогда, – повторил он дрогнувшим голосом, как мальчик, который просит прощения.
В общем, поживи Вера Засулич такой жизнью годиков хоть с пяток, глядишь — не только к Марксу за советом по поводу русской крестьянской общины обращаться не пришлось бы, но и в эмиграцию отправляться.