Атака прилагательных

(Из цикла «Джек Рид — антисоветчик»)

А не обратиться ли нам к Джону нашему Риду, о произведении которого «Десять дней, которые потрясли мир» уже шла речь здесь и здесь? Сегодня поговорим о сплошь и рядом встречающихся там лингвистических приемах, позволяющих очернить оппонентов или обелить союзников.

В своем масштабном репортаже об октябрьской революции 1917 г. Джон Рид рассказывает о своих беседах и встречах с выдающимися российскими политиками того времени. Например, о В.Л. Бурцеве (он упоминается в тексте раньше других) сказано так:

С Бурцевым я однажды говорил в ложе прессы Совета Российской республики…

«Запомните мои слова, молодой человек! России нужна сильная личность. Пора бросить все думы о революции и сплотиться против немцев. Дураки, дураки допустили, что разбили Корнилова; а за дураками стоят германские агенты. Корнилов должен был бы победить…»

Казалось бы, собеседник Джона Рида высказывает контрреволюционные мысли, но на то и свобода слова: в каждом обществе есть «сторонники сильной руки», так что почему бы и нет. Это же всего лишь мнение, причем некоторые читатели книги Рида вполне могли его разделять. Однако в конце первого абзаца я употребил маленький пунктуационный значок — «…» (отточие, многоточие). Так при цитировании обозначают пропущенные слова, длинноты, которые могут отвлечь читателя от сути. Да, я привел цитату не полностью, но как раз с противоположной целью. Если процитировать без изъянов, впечатление будет совсем другое:

С Бурцевым я однажды говорил в ложе прессы Совета Российской республики. Маленький сгорбленный человечек с морщинистым лицом, с близорукими глазами за толстыми стеклами очков, с неопрятной копной волос на голове и седеющей бородой.

«Запомните мои слова, молодой человек!… <и т.д.>

Вот с помощью таких бесхитростных приемов большевики и вели свою идеологическую борьбу. Это называется «шельмовать», «навешивать ярлыки», а в уголовной и солдатской среде — «чморить».

Возможно, В.Л. Бурцев был не самым приятным человеком. Мало кто к концу 1917 г. в измотанной войной и смутой столице сохранял способность поддерживать приличный внешний вид, к тому же ему шел уже шестой десяток. Это много для человека, проведшего жизнь в революционной борьбе, тюрьмах и ссылках, где год идет как минимум за полтора. Однако молодому американскому писателю, раз уж он решил писать о тогдашней российской политике, следовало знать, что Владимир Львович был одним из не только старейших, но и самых заслуженных участников революционного движения. Не функционером, исправно получающим деньги из партийной кассы, а настоящим борцом, принесшим большую пользу движению как минимум тем, что разоблачил одного из крупнейших провокаторов — Е.Ф. Азефа. Даже если бы он больше ничего не сделал, этого уже было бы достаточно, чтобы отнестись к нему с уважением. В.Л. Бурцев вел активную политическую деятельность практически до конца жизни, даже когда в преклонном возрасте оказался в эмиграции после того, как отсидел в тюрьме уже при большевиках, которых, мягко говоря, не жаловал. Только вот обвинял он их не в неопрятном внешнем виде, а по делу, на основе фактов, тщательно отслеживая их вредоносную деятельность и подозрительные связи.

А вот противоположный пример:

Луначарский… объяснял, почему Советы должны взять власть.

Что на этот раз вместо отточия?

Луначарский — худощавый, похожий на студента, с чутким лицом художника — объяснял, почему Советы должны взять власть.

Ну симпатяга же, интеллигент, радеющий за народное счастье. Правда, о его эрмитажных проделках, начавшихся сразу же после революции, ничего не сообщается. Зато описывается, как сдали нежные нервы Анатолия Васильевича после обстрела московского Кремля из тяжелых орудий:

«Не могу я выдержать этого! Не могу я вынести этого чу­довищного уничтожения красоты и традиции…»

Вечером в газетах появилось его заявление об отставке: «Я только что услышал от очевидцев то, что произошло в Москве. Собор Василия Блаженного, Успенский собор разрушаются. Кремль, где собраны сейчас все важнейшие художественные сокровища Петрограда и Москвы, бомбардируется. Жертв тысячи. Борьба ожесточается до звериной злобы. Что еще будет? Куда идти дальше? Вынести этого я не могу. Моя мера переполнена. Остановить этот ужас я бессилен. Работать под гнетом этих мыслей, сводящих с ума, нельзя. Вот почему я выхожу в отставку из Совета Народных Комиссаров. Я сознаю всю тяжесть этого решения, но я не могу больше…»

Кстати, Джон Рид один из немногих свидетелей, кто зафиксировал этот малодушный эпизод из жизни наркома просвещения.


Еще пример того, как с помощью пары прилагательных или других эмоционально окрашенных частей речи можно очернить человека:

В коридоре мне встретился профессор Шацкий… Я спросил его, что он думает о большевистском выступлении, о котором столько говорят. Он пожал плечами и усмехнулся.

«…С нашей точки зрения, это даже не плохо, потому что они провалятся со своим выступлением и не будут иметь никакой силы в Учредительном собрании…»

Казалось бы вполне нейтрально и толково, но что за отточиями?

В коридоре мне встретился профессор Шацкий, очень влиятельный в кадетских кругах господин с крысиным лицом, в изящном сюртуке. Я спросил его, что он думает о большевистском выступлении, о котором столько говорят. Он пожал плечами и усмехнулся.

«Это скоты, сволочь,— ответил он.— Они не посмеют, а если и посмеют, то мы им покажем!.. С нашей точки зрения, это даже не плохо, потому что они провалятся со своим выступлением и не будут иметь никакой силы в Учредительном собрании…

Персонаж становится неприятным благодаря не только крысиному лицу, но и тому, что щеголевато одевается: в столице хлеба нет, а этот «в изящном сюртуке» щеголяет. (Странно: Бурцев неприятен потому, что слишком неряшлив, Шацкий ­— потому, что слишком опрятен…). Ну, а поскольку профессор очень влиятелен в кадетских кругах, напрашивается обобщение, что и остальные кадеты такие же высокомерные «выпендрежники». Кстати, ни в случае с В.Л. Бурцевым, ни в случае с Б.Е. Шацким имен-отчеств в книге Джона Рида не приводится. Эдакое фамильничанье, как с провинившимися школьниками или арестантами. Еще один характерный приемчик из ленинского арсенала.

Использование в цитатах заниженной лексики тоже помогает читателю понять who is who. «Дураки» у Бурцева, «скоты», «сволочь» у Шацкого… Вполне возможно, все это действительно звучало, только вот журналистская этика предполагает, что приличный автор щадит своих собеседников и не сообщает читателям об огрехах, сделанных с горяча, или сообщает в деликатной форме. Здесь же, напротив, сказанные в доверительной беседе эмоциональные слова выпячиваются чуть ли не с криком: «Ага! Попался! Полюбуйтесь на него! А еще очки надел, интеллигент несчастный!» Именно из-за таких фрагментов я не верю в то, что книга «Десять дней, которые потрясли мир» издана в том виде, в каком написана американским журналистом.


Вот еще жесткий сатирический портрет, на этот раз коллективный — лидеры меньшевистско-эсеровского ЦИКа на Втором Съезде Советов:

На возвышении сидели лидеры старого ЦИК, в последний раз доводилось им вести заседание непокорных Советов, которыми они правили с первых дней революции. Теперь Советы восстали против них. Кончился первый период русской революции, который эти люди старались вести на тормозах. Трех крупнейших из них не было в президиуме: не было Керенского, бежавшего на фронт через города и села, уже охваченные волнением; не было старого орла Чхеидзе, с презрением удалившегося в родные грузинские горы и там свалившегося в чахотке; не было и прекраснодушного Церетели, тоже тяжело больного, но впоследствии вернувшегося и истощившего все свое лощеное красноречие на защиту погибшего дела. На трибуне сидели Гоц, Дан, Либер, Богданов, Бройдо, Филипповский — все бледные и негодующие, с ввалившимися глазами. Под ними кипел и бурлил II Всероссийский съезд Советов, а над их головами лихорадочно работал Военно-революционный комитет, державший в руках все нити восстания и наносивший меткие и сильные удары… Было 10 часов 40 минут вечера. Дан, бесцветный человек с дряблым лицом, в мешковатом мундире военного врача, позвонил в колокольчик.

Напоминает карикатуру Кукрыниксов на фашистских вождей, нарисованную на Нюрнбергском процессе, только вот вышеназванные российские политики — Керенский, Чхеидзе, Церетели, Гоц, Дан, Либер и другие — чудовищных преступлений, сопоставимых с теми, которые случились в годы Второй мировой войны, не совершали. Напротив, они на своих плечах вынесли всю нервотрепку бурных месяцев 1917 года и многого достигли. Их растерянность можно понять: на глазах рушится святыня, к которой они стремились все это время — созыв Учредительного собрания, но в книге, приписываемой Джону Риду, их жестко высмеивают как врагов, в каковых они для советской власти действительно скоро превратятся.

Чхеидзе, кстати, подкосило то, что в марте 1917 г. у него в результате несчастного случая погиб сын, молодой человек, подававший большие надежды.

Вот как описывается собрание Комитета спасения родины и революции (слово «родина» в ту пору писалось с маленькой буквы, что никому не мешало ее любить):

Поразителен был контраст между этим собранием и съездом Советов. Там огромные массы обносившихся солдат, измазанных грязью рабочих и крестьян — все бедняки, согнутые и измученные жестокой борьбой за существование; здесь меньшевистские и эсеровские вожди, Авксентьевы, Даны, Либеры, бывшие министры-социалисты Скобелевы и Черновы, а рядом с ними кадеты вроде елейного Шацкого и гладенького Винавера. Тут же журналисты, студенты, интеллигенты всех сортов и мастей. Эта думская толпа была упитанна и хорошо одета; я заметил здесь не больше трех пролетариев…

Характерный ленинский приемчик унижения: употреблять фамилии политических оппонентов во множественном числе: Авксентьевы, Даны, Либеры, Скобелевы и Черновы, мол, много вас тут развелось, политической швали. Измученность и измазанность считаются доблестью, наличие хорошей одежды — преступлением, измерять людей в сортах (обычно это слово применяется к материалам и неодушевленным предметам) и мастях (так говорят о животных) — правилом хорошего тона.

«Елейный», «гладенький» (гаденький?)… А существуют ли вообще подобные эпитеты в английском языке? В «оригинале», якобы написанном Джоном Ридом, а затем переведенном на другие языки, Шацкий обозначен как oily (масляный), а Винавер как sleek (холеный), но, думаю, эти слова не так точно «бьют в цель», как в русскоязычном тексте. Да и уничижение путем употребления фамилий во множественном числе не характерно для родного языка американского журналиста, поэтому в очередной раз возникает подозрение: текст изначально был написан на русском, причем на «ленинском русском», а уже потом был переведен на английский.

А вот тот, кто «за наших», даже если принадлежит к конкурирующей партии, — молодец:

Спокойные и холодные рассуждения Авилова привели деле­гатов в некоторое смущение, несмотря на весь их революцион­ный энтузиазм. К концу речи крики и свист смолкли, а когда Авилов кончил говорить, кое-где даже раздались аплодисменты.

За Авиловым последовал Карелин, тоже молодой и бес­страшный, в искренности которого никто не сомневался, и при том представитель партии левых эсеров, то есть партии Марии Спиридоновой, единственной партии, последовавшей за большевиками, той партии, которая вела за собой революционное крестьянство.

Марию Спиридонову советская власть засадила в тюрьму менее чем через год после описываемых событий, а еще через несколько лет — в дурку. Легендарную эсерку расстреляли в 1941 году вместе с другими «подозрительными личностями».

Или вот, причинение вреда по неосторожности:

Крас­ногвардеец, окончательно выведенный из себя нападками тол­пы, выстрелил и ранил в руку какую-то девушку.

Что-ж, понять, простить. Довели ведь, буржуи окаянные. Да и ранил-то всего лишь в руку. Девушек у нас много, ничего страшного.

Вот еще явление положительных героев:

На нас, словно снеговая лавина, надвигалась группа дюжих чернобровых солдат. Они пробивали себе дорогу, расталкивая толпу. «Кто здесь срывает собрание? — кричали они — Кто здесь шумит?» Офицеры немедленно рассыпались в стороны и больше уже не собирались.

Зачэм барагозишь здэсь, э, Уасьа?…

Вернемся к жалким буржуям:

В углу комнаты сидел невысокий лысый человек в сюртуке и богатой шубе. Он кусал усы и поглядывал исподлобья, как загнанный зверь. Его только что арестовали. Кто-то, небрежно взглянув на него, сказал, что это какой-то министр или что-то в этом роде… Человечек, казалось, не слышал этих слов, Он был явно перепуган, хотя никто не проявлял к нему никакой враждебности.

Я подошел к нему и заговорил по-французски. «Граф Толстой,— ответил он мне, чопорно кланяясь.— Не могу понять, за что меня арестовали. Я спокойно возвращался по Троицкому мосту домой, а двое из этих… э-э… личностей задержали меня».

Все признаки преступления налицо: богатая шуба, знание французского языка, трусливость. Конечно, человечек, кто же еще? Не человечище же. Этим словом разрешается обозначать только Льва Николаевича, да и то исключительно Ленину.

Военно-революционный комитет перебрался в более обширное помещение, в комнату № 17 на верхнем этаже. У его дверей несли караул красногвардейцы. Внутри комнаты узкое пространство, отделенное барьером, было забито хорошо одетыми людьми, которые внешне держались очень почтительно, но внутренне кипели злобой. То были буржуа, хотевшие получить разрешение на автомобили или пропуск на выезд из города. Среди них было много иностранцев…

Нет, большевистское чутье не обманешь: даже если политический оппонент ведет себя безупречно вежливо, выглядит дружелюбно, внутри-то у него, вне всякого сомнения, кипит злоба. И даже иностранное происхождение от этого подозрения не спасет. Свобода совести? Нет, не слышали!… Эх, Джон Рид, Джон Рид… Ты же, гад эдакий, Гарвард закончил…

Из Гатчины наши войска вышли ради избежания кровопролития между собою и своими заблуждающимися братьями, казаками, и для того, чтобы занять вне города более удобное положение.

Конечно, заблуждающимися! Право не заблуждаться есть только у большевиков, и плевать, что «во время февральских дней казаки не стреляли в народ, во время Корнилова они не присоединились к изменнику…» Главное, что «за последнее время их роль несколько меняется: от пассивной лояльности они переходят к активному политическому наступлению…» То есть спасибо за помощь в захвате власти, братушки, теперь, уж не обессудьте, пора вас того… в расход.


Есть и противоположные примеры, которые не позволяют окончательно обвинить Джона Рида в лицемерии и цинизме. Иногда в его тексте как бы просыпается искренность, которой его произведения были пропитаны во время командировки на другую революцию — мексиканскую. Вот, например, удивительный случай с Трусишкой:

В автомобиле всего пять мест — два для комиссаров, два для ординарцев и одно для шофера». Тем не менее один мой русский знакомый, которого я назову Трусишкой, преспокойно уселся в автомобиль и, несмотря ни на какие просьбы, не соглашался очистить место…

У меня нет никаких оснований не верить рассказу Трусишки об этом путешествии. Уже на Суворовском проспекте кто-то из ехавших вспомнил о еде. Объезд фронта мог затянуться на три-четыре дня, а достать продовольствие было в то время не так-то просто. Остановили машину. У кого есть деньги? Военный комиссар вывернул все свои карманы — в них не оказалось ни копейки. Комиссар по морским делам тоже оказался банкротом. Не было денег и у шофера. Трусишка купил провизии.

Когда они заворачивали на Невский, у автомобиля лопнула шина. «Что делать?» — спросил Антонов. «Реквизировать другой автомобиль!» — предложил Дыбен­ко, размахивая револьвером.

Антонов встал среди улицы и замахал проезжающей машине, у руля которой сидел какой-то солдат.

«Мне нужна эта машина»,— заявил Антонов.

«Не дам!» — ответил солдат.

«Да вы знаете, кто я такой?» И Антонов показал бумагу, в которой значилось, что он назначен главнокомандующим всеми армиями Российской республики и что все обязаны повиноваться ему без всяких разговоров.

«Хоть бы вы были сам дьявол, мне все равно! — с жаром ответил солдат. — Эта машина принадлежит первому пулеметному полку, и мы везем в ней боеприпасы. Не видать вам этой машины…»

К счастью, на улице появилось старое и разбитое такси под итальянским флагом. (Во время беспорядков владельцы частных автомобилей во избежание реквизиции регистрировали их в иностранных консульствах.) Из этого такси высадили толстого гражданина в роскошной шубе, и высшее командование поехало дальше.

Покрыв около десяти миль и добравшись до Нарве кой заставы, Антонов спросил, где командир Красной гвардии. Его проводили до самой окраины, где несколько сот рабочих отрыли окопы и ждали казаков.

«Как у вас дела, товарищи?» — спросил Антонов.

«Все в полном порядке, товарищ,— ответил командир. — Войска в превосходном настроении… Одно только — боеприпасов нет…»

«В Смольном лежит два миллиарда обойм, — сказал ему Антонов. — Сейчас я дам вам ордер… — Он стал рыться в карманах. — Нет ли тут у кого-нибудь клочка бумаги?»

У Дыбенко не было. У ординарцев тоже. Трусишка предложил свой блокнот.

«А, черт! У меня нет карандаша! — воскликнул Анто­нов. — Кто даст карандаш?..» Нечего и говорить, что единственным, у кого был карандаш, оказался Трусишка…

Не знаю, почему человек, решившийся ехать с головорезами к черту в пекло, назван здесь Трусишкой, но, по-моему, он оказался самым адекватным и хорошо подготовленным к поездке среди недоумков и раздолбаев, которым, почему-то, доверены высшие командные посты. Это один из фрагментов книги, где настоящие, американские уши Джона Рида явственно торчат, и где от выражает свое подлинное отношение к большевикам: такое же язвительное, плохо замаскированное презрение, как и все нормальные «буржуи». Уж не вывел ли он здесь сам себя под именем Трусишки?

А вот еще одна ироничная сценка, где симпатия писателя явно не на стороне «трудящихся»:

У выхода из вокзала стояло двое солдат с винтовками и примкнутыми штыками. Их окружало до сотни торговцев, чиновников и студентов. Вся эта толпа набрасывалась на них с криками и бранью. Солдаты чувствовали себя неловко, как несправедливо наказанные дети.

Атаку вел высокий молодой человек в студенческой форме, с очень высокомерным выражением лица.

«Я думаю, вам ясно, — вызывающе говорил он, — что, поднимая оружие против своих братьев, вы становитесь орудием в руках разбойников и предателей».

«Нет, братишка, — серьезно отвечал солдат, — не понимаете вы. Ведь на свете есть два класса: пролетариат и буржуазия. Так, что ли? Мы…»

«Знаю я эту глупую болтовню! — грубо оборвал его студент. — Темные мужики вроде вот тебя наслушались лозунгов, а кто это говорит и что это значит — это вам невдомек. Повторяешь, как попугай!..» В толпе засмеялись… «Я сам марксист! Говорю тебе, что то, за что вы сражаетесь — это не социализм. Это просто анархия, и выгодно это только немцам».

«Ну да, я понимаю,— отвечал солдат. На лбу его выступил пот.— Вы, видно, человек ученый, а я ведь простой человек. Но только думается мне…»

«Ты, верно, думаешь, — презрительно перебил студент, — что Ленин — истинный друг пролетариата?»

«Да, думаю», — отвечал солдат. Ему было очень тяжело.

«Хорошо, дружок! А знаешь ли ты, что Ленина прислали из Германии в запломбированном вагоне? Знаешь, что Ленин получает деньги от немцев?»

«Ну, этого я не знаю, — упрямо отвечал солдат. — Но мне кажется, Ленин говорит то самое, что мне хотелось бы слышать. И весь простой народ говорит так. Ведь есть два класса: буржуазия и пролетариат…»

«Дурак! Я, брат, два года высидел в Шлиссельбурге за революцию, когда ты еще стрелял в революционеров да распевал «Боже, царя храни»! Меня зовут Василий Георгиевич Панин. Ты обо мне никогда не слыхал?»

«Не слыхал, извиняюсь… — смиренно отвечал солдат. — Я ведь человек неученый. Вы, должно быть, большой герой…»

«Вот именно, — уверенно заявил студент. — И я борюсь с большевиками потому, что они губят Россию и нашу свободную революцию. Что ты теперь скажешь?»

Солдат почесал затылок. «Ничего я не могу сказать! — Его лицо было искажено умственным напряжением. — По-моему, дело ясное, только вот неученый я человек!.. Выходит словно бы так: есть два класса — пролетариат и буржуазия…»

«Опять ты с этой глупой формулой!» — закричал студент.

«…только два класса, — упрямо продолжал солдат. — И кто не за один класс, тот, значит, за другой…»

Уж как не старается автор или авторы изобразить студента напыщенным снобом, а солдата симпатичным простаком, первого хочется отвести в сторонку, чтобы время зря не тратил, а второму искренне посочувствовать: его обманули и отправили на братоубийственную войну, где он вряд ли уцелеет.

К сожалению, после этих проблесков человечности опять начинаются натяжки, за которые становится даже как-то не ловко: ну нельзя же считать своих читателей до такой степени тупыми.

О штурме телефонной станции:

«У, грязные мужики, невежды! Дураки!..» Матросы и красногвардейцы совсем растерялись. «Звери! Свиньи!» — визжали девушки, с негодованием надевая пальто и шляпы. Как романтичны были их переживания, когда они передавали патроны и делали перевязки своим смелым молодым защитникам, юнкерам, из которых многие принадлежали к лучшим русским семьям и сражались за возвращение обожаемого царя! А тут все были рабочие да крестьяне — «темный народ»…

Комиссар Военно-революционного комитета, маленький Вишняк, пытался убедить девушек остаться. Он был необычайно вежлив. «С вами очень плохо обращались, — говорил он. — Телефонная сеть находилась в руках городской думы. Вам платили по шестьдесят рублей в месяц, заставляли работать по десять часов в сутки и больше… Отныне все будет по-другому. Правительство передаст сеть министерству почт и телеграфов. Вам немедленно подымут жалованье до ста пятидесяти рублей и уменьшат рабочий день. Вы тоже принадлежите к рабочему классу и должны радоваться нашей победе…»

«Принадлежим к рабочему классу!» Уж не думает ли он, что между этими… этими животными и нами есть что-нибудь общее? Оставаться? Да хоть бы вы нам дали по тысяче рублей!..» И девушки с величайшим презрением покинули здание.

Здесь тоже, несмотря на все пропагандистские ухищрения, трудно не встать на сторону девушек-телефонисток, проявивших изрядную стойкость. Передавали патроны, делали перевязки, отказались от повышенного жалования, не желая служить неприятной власти? Где же здесь почва для иронии? Впрочем, жертвы «за возвращение обожаемого царя» в большевистской системе координат героизмом, конечно же, не считались. Уважать мужество поверженного противника им Карл Маркс не велел.

Еще одно заседание «контрреволюционной» публики:

Наверху, в Александровском зале, заседал Комитет спасения. Здесь были видны золотые с красным офицерские погоны, знакомые лица интеллигентов из меньшевиков и эсеров, жесткие глаза и шикарные костюмы банкиров и дипломатов; попадались старорежимные чиновники и изящно одетые женщины…

Давали показания телефонистки. Одна за другой появлялись на трибуне крикливо одетые девушки, подражавшие светским манерам, но с истощенными лицами и в стоптанных ботинках… Они краснели от удовольствия, когда им аплодировала «благородная» петроградская публика — офицеры, богачи, известные политические деятели; одна за другой рассказывали они о том, как страдали в плену пролетариата, и клялись в своей верности всему старому, незыблемому и могущественному…

Стандартный набор большевистских «дразнилок»: хорошо одеты, поэтому негодяи, а телефонистки, напротив, плохо одеты, поэтому амбициозные дурочки. Между тем девушки на своих рабочих местах геройствовали не начитавшись рыцарских романов, а проведя несколько не слишком приятных минут среди вооруженных людей непонятного происхождения, не спасовав при этом. По-моему, можно и поаплодировать. И еще одно проявление лицемерия: когда плохо одеты рабочие и крестьяне — это ай-ай, жертвы эксплуататорских классов, когда в стоптанных башмаках телефонистки — это фи, дамочки с дурным вкусом, пыжащиеся угнаться за знатью.

Кадет Шингарев… заявил, что с людьми, которых надо просто отправить к прокурору и предать суду по обвинению в государственной измене, не может быть общего языка… Он снова предложил исключить из думы всех большевиков.

Шингарев был заколот штыками на больничной койке в начале января 1918 г., когда Джон Рид еще не уехал из России. Странно, что в книге не упоминается об этом хорошо известном эпизоде революции.


«Десять дней, которые потрясли мир» таят в себе еще немало лицемерных абзацев. Не важно, кто их сочинил, сам автор или анонимные, но авторитетные помощники. Важно уметь не поддаваться очарованию хлестких прилагательных и быть чуть поумнее, чем вооруженный зомби, затвердивший единственную истину о том, что «существует лишь два класса: буржуазия и пролетариат…»

В заключение повторю то, о чем уже писал: в целом я с симпатией отношусь к Джону Риду, понимаю, что он не столько прогибался под коммунистов, сколько выполнял контракт, в рамках которого ему было позволено выражать и собственную, иногда существенно не совпадающую с «официальной» точку зрения, и в этих случаях его книга свидетельствует скорее против советского режима, чем славословит его. Кроме того, трудно избавиться от впечатления, что авторский текст подвергся обильной редактуре, но даже это не смогло превратить его в тупую «агитку». Наконец, хочу подчеркнуть, что хотя вышеназванную книгу похвалил сам Ленин (правда, почему-то, Николай, а не Владимир Ильич), ее за весь период существования РСФСР и СССР, кажется, мало кто прочитал. Это дает надежду на то, что когда-нибудь она превратится в одно из лучших учебных пособий по антикоммунизму.